Лучше всего о фильме «Телец» написала Татьяна Толстая в своем новом сборнике рассказов «Девушка в цвету» (2015). Приведу его здесь полностью. В общем-то после ее рассказа мне и захотелось посмотреть этот фильм. Особенно после финальной фразы «Телец» – абсолютный шедевр, лучший фильм Александра Сокурова.
Второй фильм из задуманной режиссером кинотетралогии о закате власти, начатой фильмом «Молох». Перед лицом болезни историческая личность оборачивается просто человеком, бессильным что-либо изменить не только в судьбе уже неподвластной ему страны, но и в судьбе своей обреченной нескладной семьи, да и в судьбе своей распадающейся личности. Действие картины происходят на протяжении одного дня 1923 года. Смертельно больной Ленин проводит последние дни своей жизни в окружении прислуги и охраны. Телефонная связь с Москвой недоступна, никакую корреспонденцию он не получает. Физические страдания Ленина усугубляются пониманием того, что фактически он отстранён от власти, без которой в его жизни нет ничего, кроме прогрессирующей болезни. Большая часть прямой речи вождя, даже когда он обращается к другим – это просто монолог, в котором он мучительно переживает трагедию. Иногда он хочет покончить жизнь самоубийством, но для реализации этого у него нет возможности. Временами у Ленина разражаются вспышки бессильного гнева то на охрану, то на супругу, то на сестру. Во время вечерней прогулки, от отчаянья Ленин выливается в вопль без слов...
«Крутые горки» - Татьяна Толстая («Девушка в цвету»)
«Сам! Сам!» – кричит Больной, он же Ленин, в фильме Сокурова, отбиваясь от попыток окружающих помочь – помочь подняться, сесть в машину, спуститься по ступеням, надеть штаны. А что «сам», что «сам»-то, половина тела парализована, ее надо волочить за собой; половина мозга не работает – разбилась, или лопнула, или потекла, или встала дыбом – как вообразить себе отказавший мозг? Вы выздоровеете тогда, когда сможете сами помножить 17 на 22, – говорит ему Врач, – как только помножите, так сразу и выздоровеете. Надо, значит, помножить, но как? Как это делают? Ну, как-то ведь делают… Нажимая карандашом, Больной крупно выводит в блокноте: 17 × 22, 17 × 22… Там крест посередине, он что-то значит, этот крест, через него множат… только как?.. Еще раз, крупно и криво, еще один крест – вотще.
Он не выздоровеет, а они не перемножатся, и ключ потерян, – булькнул и утонул в омуте поврежденного мозга, да и сами числа ничего ему не говорят, ни о чем не напоминают. Это зрителю видно, что в 17-м году Больной «сам» все разрушил, а в 22-м сам и разрушился, и не поможет ему множительный крест, ибо этот символ и в высшем своем, духовном значении для Больного – ничто, и ни ангелов для него нету, ни Бога, одно электричество, а значит, и умирать ему, уходить во тьму пустую, где, по пустому слову его, «электрон так же неисчерпаем, как и атом», да и того уж не будет.
Семнадцатый год на двадцать второй не множится, или же множится обильно и неисчислимо, – бедами, смертями, невинными и виноватыми жертвами, вороньем над белеющими в полях костями, голодными собаками над расстрельными ямами. В фильме ни бед, ни ужасов нет, есть только Больной, подстрекатель бед, виновник, участник и жертва. Он недоумер, он еще корячится. Но скоро.
Скоро, уже скоро. Наступает черед других. Они, собственно, уже тут, собрались и наступают, располагаются, занимают то пространство, которое прежде принадлежало ему, которое вроде бы еще и сейчас ему положено: всякий ведь имеет право на вершок личного воздуха вокруг лица, на опору под локтем, на сиденье стула, правда? Ан нет, неправда. Он уже и этого права лишен, он получеловек, и место его получеловеческое. И в огромном парке, и в огромном дворце в Горках, где анфилады комнат пустынны, приятно полутемны и осязаемо прохладны в душный июньский день, все – и челядь, и охран, и Жена с Сестрой, – все норовят занять ту точку пространства, в которой скрючен Больной, словно бы он полупрозрачен, словно бы он уже не считается. Наступают на него, наваливаются, переползают через лежащего, передают тяжелую корзину через его голову, тарелкой с супом едва не задевают по носу, а в машине, для него же нарочно и снаряженной, чтобы ехать «на охоту», все сиденье заставляют и заполняют вещами, взятыми для его же удобства. Вот еда, плед, вот шофер и охрана, да и сама «жена и друг» широко расположилась, только ему, предмету их забот, сесть негде. И небо наваливается, душит облаками, продираемыми разве что изредка грозовым разрядом – нет, не гнев Божий. Электричество. Бога-то нет, это же все глупости. Есть только власть и насилие.
О насилии он думает постояннно. Он был апологетом, знатоком, глашатаем и теоретиком насилия, он безжалостно бичевал (они это любили, бичевать) тех блеющих, трусливых овец, меншевичков, пацифистов, архискверных Достоевских, которые дрожали и просили: не на-а-адо! Не на-а-адо насилия! Он твердо знал: надо. И вот теперь оно обернулось против него, теперь это его толкают, и не пускают, и бесцеремонно переползают через его полубеспомощное тело, и насильно стригут ему плотные желтые ногти на бесполезной, обмякшей ноге, и насильно пытаются надеть на него штаны, и насильно укутывают в простыни после насильственной ванны, которая – ой, нечаянно! – оказалась слишком горячей, – такое домашнее, дружеское, то сердечное, то равнодушное насилие, невыносимое до визга, до истерики. Он и будет визжать, будет бить палкой посуду, и они все, опасливо отскакивая, чтобы по ним не попало, станут закидывать его, как собаку, тряпками, скатертями какими-то. Экспроприированными, конечно, – откуда же у пролетариата скатерти. (Проще – ворованными, – говорит Сестра.) Насилие привычно, оно уже часть быта, часть домашнего, какого-никакого – среди чужих-то вещей – уюта. И верная Жена и друг, любящая, нелюбимая, неловкая, неряха во имя Идеи, вся невпопад, вся кое-как, будет читать ему домашним, уютным голосом выписки о насилии – как ноздри рвут до мозга, как порят до смерти – крест-накрест, и вдоль, и поперек. Заботливо, вовремя прочтет – на пикнике, среди океана белых-белых, прозрачных, невинных, июньских колеблющихся цветов.
А Больной хочет умереть. И тоже чтобы сам. Он просит у партии яду, а партия яду не даст. А вот хочешь – да не получишь. Насилие потому что. И газету у него из рук вырывают. И телефон будто бы не работает. И уехать нельзя – будто бы упавшее дерево перегородило дорогу. Он просит Жену уйти из жизни с ним вместе, а она не видит в том смысла. Она продолжит его правое дело после его смерти. Для дела ведь лучше, чтобы ей не пойти с ним туда, в темноту, где даже электричество все насовсем кончилось. Для себя ей ничего не надо, она не женщина и вряд ли ею когда-нибудь была, вот и чулки у нее рваные и спущенные, вот и читает она любимому посреди счастливого разлива белых цветов о вырванных ноздрях.
Но они не наедине и не вдвоем в цветах, нет покоя и в поле – там под березкой покуривает спрятанный охранник, и вон там фуражка другого, а там третьего, четвертого, – все прозрачное, пенное цветение заражено надсмотрщиками, как гнидами. Весь мир загажен, задушен досмотром, дозором, надзором; весь мир – цензура, весь мир – тюрьма, и не риторическая «тюрьма народов», а тюрьма вот этого, одного, единственного для самого себя, беспомощного человека. Все как он и хотел, все по слову его, да только повернутое против него же самого, ударившее воротившимся бумерангом, – ведь Бог, которого нет, отзывчив на просьбы, но насмешлив.
Что-то там в его искалеченном мозгу еще шевелится, что-то людское еще осталось, ему невыносимо, и он бросается оземь своим полутелом, и ползет, ползет, ползет, как червь, как слизень, как обрубок куда-то туда, куда-то в цветы, как будто хочет уйти в землю – ибо на небо ему путь заказан, – куда-то в землю, но не уйдет, не доползет, как не ушли, не доползли, не доползут его жертвы, приговоренные им, обреченные, убитые и еще не убитые, мирные, хорошие, в сто раз лучшие, чем он.
…Господи, прости меня, как я его ненавижу!..
Не доползет, – его опять отловят и вернут на место. В Горки приедет Сталин – так, на разведочку. Подарит палку. Что же еще может подарить тиран бодрый и готовящийся тирану чахнущему и гаснущему? Больной не узнает Сталина, да и можно ли ясно провидеть будущее, если и настоящее для тебя – система темных, непроходимых коридоров? Кто это был? Как его фамилия? Он еврей? Нет? – жаль; с евреем, по крайней мере, всегда можно договориться… Что это в супе?! Палец?!
При чем тут палец, Володя, это же горох!!!
Он не понимает, кто к нему приходил и что там, в супе, и не понимает, где он, и не понимает, почему он тут, среди этих дорогих, чужих вещей – люстры, мраморные статуи, анфилады, тонкая посуда, белый чужой рояль, на котором – по его же вине – никто уже ничего не сыграет, и чудные, пышные, опустелые сады, которых он не заслужил. Здесь у них никто ничего не заслужил, никто не знает, как быть дальше. Сестра ест свой суп из чужой посуды, держа тарелку на коленке, как бы в пути, как бы на пересылке, и когтит Больного, попрекает эгоизмом – умирать он, видите ли, собрался, а как же близкие, которые от него зависят? Они хотят жить. После всего, что они наделали, они еще хотят жить. И держать его живым, живее всех живых, чтобы кормиться вокруг него, чтобы загораживаться его еще живым трупом от той новой, страшной, нетерпеливой силы, которая обложила дом, притаилась за деревьями и ждет своего часа. Потому что после него придет и их черед.
А он и жить не хочет, и умереть не может. Он хочет только одного:
– Дверь, но закройте же дверь!..
Но уж этой-то роскоши ему никто не разрешит.
«Телец» – абсолютный шедевр, лучший фильм Александра Сокурова.
ОТРЫВОК ИЗ КНИГИ:
██ Татьяна Толстая - Девушка в цвету. ██ Из всего разнообразия современной литературы, Толстая выделяется Настоящестью. То ли это особый Русский Дух, который нам близок и который мы везде почуем, то ли она просто пишет пронзительно о наболевшем, но это та книга, после прочтения которой хочется размышлять. А это уже один из факторов качественной литературы. В этом сборнике вы найдете размышления о жизни, просмотренных фильмах, прочитанных книгах Татьяны Толстой. Думаю, здесь даже сделан акцент на том, чтобы заинтересовать читателя Великим. Например, перечитать Чехова или посмотреть фильмы действительно стоящих режиссеров - Сокурова, Германа, а не тех, что пользуются массовым спросом.Это второй фильм из задуманной режиссёром тетралогии («Молох» — «Телец» — «Солнце» — «Фауст»). Тетралогия (от греч. tetra — «четырёх» и logos — «слово») — четыре произведения, представляющие собой одно общее целое.
Награды
Гран-при фильму и приз актёрскому дуэту Леонида Мозгового и Марии Кузнецовой на IX кинофестивале российского кино «Окно в Европу» в Выборге (2001).
Национальная кинематографическая премия «НИКА-2001» (2002):
лучшему игровому фильму
за лучшую режиссёрскую работу А. Сокурову
за лучшую сценарную работу Ю. Арабову
за лучшую операторскую работу А. Сокурову
за лучшую работу художника Н.Кочергиной
за лучшую мужскую роль — Леониду Мозговому — Ленин
за лучшую женскую роль — Марии Кузнецовой — Крупская
Основные создатели фильма удостоены Государственной премии РФ 2001 года: Лауреаты премии — А. Сокуров, Ю. Арабов.
Гран-при «Золотой грифон» на IX МКФ «Фестиваль фестивалей» в Санкт-Петербурге" (2001).
Приз «за лучшую режиссуру» А.Сокурову и приз прессы фильму на IX Российском государственном фестивале «Виват, кино России!» в Санкт-Петербурге (2001).
Приз «За лучшую мужскую роль» Л.Мозговому на VIII МКФ стран СНГ и Балтии «Листопад-2001» в Минске (2001).
Специальное упоминание жюри М. Кузнецовой на XII МКФ «Созвездие» в Архангельске (2001).
Специальный приз фильму на IX фестивале русского кино в Онфлере, Франция (2001).
Национальная премия «Золотой овен-2001» (2002):
за лучший фильм
за лучшие работы режиссёра и оператора А. Сокурову
за лучший сценарий Ю. Арабову
за лучшую работу художника Н. Кочергиной
за лучшие работы актёров М. Кузнецовой и Л. Мозговому
Профессиональные премии к/ст. «Ленфильм» 2000 года «Медный всадник» сценаристу Ю.Арабову, художнику Н.Кочергиной, актёру Л.Мозговому, лучшему фильму года (2001).
Journal information